читать дальшеКогда молодой капитан «Змееглавого» Тодо Длинный сошел на пристани в Димекрах, простые матросы, желтолицые, как все жители Великих Островов, долго пожимали плечами, напоминая обезьян, обитавших на тех же Великих островах. И зачем ему только понадобилось останавливаться в Демекрах? Пройдет всего пять-шесть суток и из яиц, ящики с которыми переполняют трюм, выйдут змеи-охранительницы, что тогда прикажешь делать? Расползутся по всему кораблю, ведь известно же, что змее охранительнице нельзя преграждать путь. Как их потом соберешь, как продашь? Так думал один из матросов, с лицом, словно бы натертым шафраном. Эдак, «Змееглавый» никогда не доставит свой товар, если змеи будут ползать по палубе и висеть на снастях. Видать очень важное дело у капитана в Димекрах.
Матрос с обезьяньей ловкостью влез на наблюдательную площадку, чтоб посмотреть, куда направится Тодо, чей синий плащ все еще мелькал в портовой толпе, но подошедшая к «Змееглавому» шлюпка с молодыми женщинами в нескромных одеждах отвлекла его, и он отправился помогать им подняться на палубу, по дороге прикидывая, хватит ли у него денег сторговаться хоть с самой некрасивой из них.
Тодо несколько ошалел от того, как вырос город, каким шумным и многолюдным он стал. Дерзко развеваются пестрые полотна, расстилаются веселые ковры перед знатными гостями, сходящими с кораблей в окружении охраны и слуг. Вот засвистели флейты и закружились плясуны, взметая шелковые одежды, вот полунагие атлеты, подпоясанные алыми и золотыми кушаками, вертят над головой медные гири, описывающие в воздухе гудящие золотые круги. На многолюдных площадках у пристани шарлатаны и фокусники торгуют позолоченными цветами и орешками от болезней и дурного глаза, в пыли у харчевен кувыркаются шуты, оглушительно трубит слон, не желающий подчиняться руке укротителя. Водоносы и торговцы сладостями с поклоном подходят к молодым чернокожим рабыням, а те оглядываются на своего хозяина – не побалует ли? Мудрецы и предсказатели проворно снуют между толпами, обещают за монетку открыть ту или иную тайну мироздания, какую будет угодно господину. Вот в середину толпы врезаются всадники в крашеных латах. На головах лошадей трепещут длинные перья, узорчатые чепраки сверкают серебряной чешуей, мягко светятся жемчуга, сердито вспыхивают самоцветные камни, мечи и щиты горят голубоватым сиянием в лучах солнца. Где-то трубно голосит продавец дынь, так, что слышно на несколько кварталов, словно он - полководец, ободряющий свою армию. А над всем этим – ослепительная громада Священного Конуса с высеченными на нем стихами из вечных книг, и в тени его – безмолвные изваяния трех великих богинь, чьи головы увиты золотыми змеями и чьи каменные ноги никогда не просыхают от крови жертвенных быков и верблюдов.
В ушах капитана еще долго раздавалось оглушительное хлопанье огромных флагов всех городов Империи, вопли торговок, бряцанье и позвякивание бляшек на сбруях лошадей и верблюдов. Быстро минуя все соблазны торговой площади, он отправился прямиком в Богатый Квартал, выискивая особняк из желтого камня с фигурами баранов у ворот, такой, как мать ему описала. Отыскав его наконец, Тодо встал в тени под платаном, пытаясь унять неистово забившееся сердце. Темнокожий привратник в яркой короткой курточке уже заметил долговязого молодого человека с загорелым лицом, мгновенно оценил его богатую одежду и капитанский плащ, и теперь направлялся к нему, нацепив самую доброжелательную улыбку. - Что угодно господину? - Я Тодо из Карилл, капитан «Змееглавого», меня еще знают как Длинного Тодо. Проведи меня к хозяину дома. - Господин Абата ненадолго отлучился, но вы можете подождать его, отдыхая в саду, господин Тодо. Нигде в Димекрах вы больше не найдете таких роскошнейших ирисов, как... - Как ты сказал, Абата? - Совершенно верно - господин Абата. - Давно ли ему принадлежит этот дом? Слуга поглядел на Тодо подозрительно и ответил важно: - Да уж подольше двадцати лет будет. Тодо явно не ожидал этого услышать, лицо его побледнело, темные глаза зажглись странным блеском. Он приблизился к слуге вплотную, и положил ему руку на плечо. - Я разыскиваю прежнего владельца, его зовут Рафаль Эбо. Знаком ли тебе этот человек? Я мог бы дождаться твоего хозяина, и сам потолковать с ним, но у меня совсем нет времени, понимаешь? Пока слуга собирался с мыслями, Тодо осенило и он протянул привратнику серебряную монету. - О, щедрый капитан! Да ведет тебя змея-охранительница за... - Ведет-ведет, говори, знаешь такого? - К моему несчастью, я в те времена еще служил у старого хозяина в доме у Светлых Ворот, и не имел чести знать, кто тут жил до господина Абаты. Но, это имя – Рафаль Эбо – кажется мне знакомым... - Поможешь мне его найти, получишь золотой. - Э... я... -Три золотых! - Ты щедр, как ливень в сухую пору, и я очень хочу помочь тебе. Иди в сторону Круглой Площади и в трех кварталах отсюда тебе встретится харчевня «Шесть Тараканов», там часто бывает один старик. Все называют его Старый Раф. Он нищий, не знаю, зачем хозяин «Тараканов», пускает его за порог. Так вот этот старик как-то обмолвился, что его род - Эбо, уж не знаю, правда это или нет... Может, он был пьян. Эбо когда-то были богачами, но в Димекрах о них уже мало кто помнит. Этот Старый Раф заплесневел мозгами, вот как я думаю. Путает что-то... Тодо отвлекся от умозаключений слуги и прикинул, мог ли процветающий Рафаль Эбо, которого он никогда не видел, за два десятка лет превратиться в презренное существо – Старого Рафа, кормившегося в каких-то «Тараканах» из жалости хозяина?
Перешагнув порог харчевни, Тодо на несколько мгновений ослеп, так темно было внутри. Полуденный свет почти не пробивался через плотные коричневые занавеси на двух окнах, и единственным источником освещения была плошка из фиолетового стекла в которой горели несколько фитилей, плавающих в масле. «Удачный ход, - подумал Тодо, осматриваясь, - не так заметна грязь и пресловутые тараканы, чьи усы, торчащие из щелей, я вижу даже отсюда» Старик, сидевший в самом темном углу, не обернулся, но Тодо сразу понял, что это и есть – Старый Раф. Нет, Рафаль Эбо. Тодо видел лишь его профиль, белеющий на фоне темной стены, да грязно-рыжие волосы, лежавшие в беспорядке на не по старчески мощных плечах, обтянутых серой вязаной хламидой. Он не мигая пялился на пожелтевшее от времени изображение прекрасного корабля, заключенное в тяжелую раму. Тодо подошел. Его сердце билось где-то в горле, а колени, подумать только – дрожали так, как не дрожали даже в тот день, когда на него, семилетнего, ринулось стадо волов, вспугнутое бешеной собакой. - Красив? – спросил старик могучим басом, кивая на корабль, так, словно знал Тодо давно. - Да. – ответил Тодо, не отрывая беспокойного взгляда от лица старика. - Ты хоть глянь. Тодо глянул. Наполненные ветром паруса цвета топленого молока, изящные обводы, на носу откинула изящную голову деревянная птице-дева с позолоченными крыльями... «Айтамир», что значит «изобилие». - Когда-то он был моим. Моим изобилием. Послышался раздраженный вздох чернокожего хозяина харчевни. Было совершенно очевидно, что он слышал эту фразу несметное количество раз. Тодо не было нужды на него оборачиваться, он и так знал, что хозяин жеманно закатил выпуклые глаза, так как это делали все в их чернокожем племени: и мужчина и женщина, и бедняк и богач. - Слушай, Раф, если бы каждый раз за твои сказки про изобилие я получал золотой, то уже в следующем году я бы открыл огромную харчевню на двадцать столов, да не где-нибудь, а на площади перед Священным Конусом, и уж не метался бы тут между лавками как вошь в волосах.
Далекие вершины вспыхнули изломанной огненной линией, и многозвездное небо над ними поблекло, из синего став золотистым. Побледневшая ночь уходила медленно, нехотя, цеплялась за влажные скалы слабеющими пальцами, путалась в кронах, а потом вдруг оборвалась в ущелье, где злые горные потоки разорвали ее на части, как стая волков. Меркнущий месяц еще нырял в сизой дымке запада изогнувшимся лососем, а на востоке, в золотой пыли, уже всходило солнце, стыдливое и заспанное, ступало на холодную лазурь неба неохотно, как ребенок, что вылезает из теплой постели. читать дальшеГрубые нагромождения лесных теней посветлели и съежились, воздух пришел в движение, а за ним затрепетала и листва на деревьях, стряхивая сны вместе с росой. Юника торопилась – теперь она должна покрывать большие расстояния засветло. Сегодня, завтра и много-много последующих дней она будет идти вниз по течению реки, переправляясь через впадающие в нее ручьи и обходя болота, затем повернет на запад и двинется сквозь бесконечные луга в сторону гор, продираясь через заросли и стараясь не попадаться на глаза случайным охотникам. День уже начался, и ей предстоит заняться важными делами: починить одежду, позаботиться о пище. Пустота внутри нее постепенно начала заполняться, теперь это была не пустота конца, а пустота начала. Юника не боялась сбиться с пути – далекая Белая Гора хорошо видна на равнинах, а в густом лесу достаточно взобраться на дерево, чтоб увидеть ее. Юника искала глазами ее вершину – щемяще знакомую, как лицо матери и такую же недосягаемую. - Я иду, - говорила ей Юника, - я иду.
**** Путник шел по тропинке, поглядывая на озаренную первыми лучами солнца вершину Белой Горы. Ослепительная и воздушная, она виднелась среди окружающих ее пузатых туч, как белокожая женщина, окруженная стадом беременных кобылиц, казалось, вот сойдет легкой поступью со своего каменного трона, волоча за собой плащ, усыпанный звездами. Серо-синие тени растянулись на отлогах гор. В низине еще сохранялся сырой сонный полумрак, и чуткий слух путника время от времени ловил тихое квохтанье просыпающихся дутхаев, вьющих свои гнезда в высокой траве, сквозь которую змеилась тропинка. Человек прошел еще две сотни шагов, и когда его слуха коснулся мелодичный лепет воды, тропинка резко повернула влево и затерялась среди камней и гальки. Спуск был крутым, того и глядишь подвернешь ногу на коварных ползучих камнях, но путник был молод и ловок, к тому же опирался на древко копья, как на посох. Редкие низкорослые ивы не скрывали от его глаз вида на речушку, но со стороны воды человека не было видно.
**** почти отвесный склон над ручьем закрывал вид, и потом, девушка помнила, что Гора обращена восточной стороной к людям, живущим в долине, и никто из них никогда не видел западную. Страшно даже подумать, но когда-то находились смельчаки и безумцы, которые оставляли свои очаги и жен, сидящих у этих очагов, обращали свой взор в сторону Белой горы и уходили куда-то туда, в заповедную страну, которую и представить себе невозможно. Перед неподвижным взором девушки появлялись и исчезали, словно растаяв в снежном сиянии, их безмолвные тени, бредущие день за днем сквозь леса и болота к сверкающей вершине, чтоб никогда не вернуться. Достиг ли хоть один из них западного склона, или так и сгинули эти люди, кто в волчьей пасти, кто на дне ущелья?.. Что может найти человек из плоти и крови, там, в священной белизне никогда не тающих снегов? Никогда, никогда этого не понять маленькой и глупой Рысишке, да и объяснить некому... Сколько ни смотри на Белую Гору, все равно ничего не разглядишь, только глаза намозолишь. Рассеянный взгляд девушки зацепился за кое-что другое.
**** Любопытная птичка с желтым брюшком, привлеченная движением на воде, выпорхнула из кроны черемухи, полоскавшей в воде цветущие ветви, и, сев на былинку, посмотрела на девушку сначала одним, потом другим глазом. - Вить-вить-вить? – спросила птичка. - Фють-фють-фють! - ответила Юника. Голос Юники не понравился птичке, и она улетела, не дослушав. На осоку у воды садились стрекозы и трава пригибалась под их тяжестью. Иногда было слышно, как приближается и удаляется по своим делам неторопливый шмель. День выдался влажным и по-летнему жарким, яркая поверхность воды слепила Юнике глаза и она, не в силах противостоять ленивой дремоте невольно прикрывала их. Солнце пекло ей в спину, не прикрытую ничем, кроме полосы хаюма. До нее доносились возбужденные возгласы друзей, упражнявшихся в метании копий, но их голоса словно запутывались в прибрежных камышах, становились тонкими, отдаленными и не будили в Юнике охотничьего азарта. Она досадовала, что волею событий должна идти к чужим краям, к чужому нездешнему духу... Вот маленькие черемухи припали ветвями к земле, склонились до воды, никуда им не надо отсюда уходить, некуда торопиться. Может быть, они – девушки, пришедшие отдохнуть у озерца, как и Юника, да так и оставшиеся здесь навсегда... И хорошо им у озера, и нескучно: то лохматый медведь, бурча и ухая, оставляя глубокие следы в теплой глине, направляется к водопою, то поеживаясь в красном мехе, пробегает озабоченная лисица, появляясь и исчезая в кустах, как катящийся по земле факел, а вот пугливая серна появляется на тропе и шарахается обратно, в спасительную чащу леса, полную жестокой борьбы и таинственного очарования.
**** А сегодня его закопали в неглубокой яме, и никогда ей больше его не увидеть! Нигде теперь его нет, ни в лесу, ни на лугах, ни в стойбище, не найти его, не окликнуть. Как же так получилось, что нигде его больше нет? Юника силилась понять эту простую истину, но не могла. Неожиданная мысль ослепила ее: а как же западный склон Белой Горы!? Вот! Вот где Меари услышит ее! Словно яркий костер вспыхнул в ее голове и все стало ясным-ясным! Там Меари еще есть. Пусть здесь его нет, но там он есть, и неважно, каким далеким будет путь, там, в месте, где кончаются все пути, тот, кого она потеряла, узнает, как разрывается ее сердце от любви к нему, а больше ничего, ничегошеньки ей не нужно. От облегчения Юникин рассудок аж слегка помутился. Будто бы кто-то подкрался к ней сзади и ударил по голове тяжелым камнем, завернутым в мех. Она легла лицом вниз на сырую, пахнувшую весной траву, и долго лежала в странном оцепенении, прислушиваясь к медленным ударам сердца, колотящегося где-то в горле. Нестерпимо хотелось плакать и жаловаться, но сил совсем не было, и Юника долго лежала, тихо повизгивая, как новорожденный лисенок, а потом уснула. Разбудил ее Куви, трясущий ее за ногу и предлагающий поесть. Если бы у Юники остались силы, чтоб удивляться, наверное она удивилась бы, каким заботливым было его лицо. Но она поблагодарила его не глядя, затолкала в рот принесенный им кусок рыбы, и не видя и не слыша остальных охотников, даже когда они проходили у нее перед носом, принялась додумывать свою мысль с того места, где она остановилась. Надо идти к Белой Горе. Но приближаться к ней – разве не святотатство, не преступление? Живым нет туда дороги. Утопиться в реке, стать мертвой... А вдруг ее тень после смерти забудет о своих намерениях, как забываешь о заботах, провалившись в сон. Нет, быть живой как-то надежней!
“You will have to open up his heart for me - is that something you could do, Kate Walker?”
Сириус Блэк и все-все-все.
единорог, три пера феникса, дуб или остролист кто признает тебя, выберет да поведет вперед через что волшебство в руку твою детскую потечет каким древком вынужден будешь всех убивать?
тот, кто придумал нас был очень большой шутник тело зверя, когти зверя, человеческое сердце клетку рвет словно вынь душу им, да на свет скорее выложи, вот же - друг я впустил тебя, я тебя сожру, чтобы ты не смог ее растоптать
читать дальшегодриковой лощиной стал вам дом, в крошку камни стер когда сам узнал знаешь друг, иногда во сне я тебя потихоньку звал, только шли не те. дальше лишь безумие и провал, но вчера рыжие локоны снились мне хорошо что мертв, ревнивец, но следи ты за ней получше, как я не стал.
дорогой мой оборотень, по крови брат, ты дороже проклятых всех королей ты дороже титула, серебра и дома, улыбки матери, безумия семьи сильней. я приду к тебе, пахнешь как огонь, кременем пахнут те, кто мало убивал и жалел потом, некролог читал, жег все книги ночью, а наутро спал. слышишь, милый друг, робкие шаги предателя в тишине?
выглянешь в окно, а за ним луна, освещает полчища жадных крыс и тогда беги, вдруг услышав вой, страшный крик старого подлеца ты свернешь не там и придешь ко мне, ступишь на старый тис. и не бойся, я тебя узнаю во тьме, той в которой для нас не будет конца.
Ориджинал, Федерико (15 лет)/Генри (его репетитор, лет 35-40), pg-13 как вы уже могли понять из этой куцей шапки, слэш.
Мы идем в оперу: огромная зала, все в золоте и лепнине, красный бархат кресел и кристальный свет люстры под потолком; девушки, обнажившие напудренные плечи и скрывшие предплечья за белым шелком тугих перчаток, и Федерико, длинноногий, тонкий, апофеоз подросткового изящества, квинтэссенция мальчишеской читать дальшекрасоты: светлые невесомые кудри, создающие ему ангельский ореол, если он когда-нибудь встанет против света, челка, легким пером падающая на высокий лоб; хорошенькое личико – четко очерченный подбородок, бледная сахарная кожа; нос тонкий, прямой, точеный, чуть порозовевший от промозглого ноябрьского холода, застигшего нас в кэбе; только глаза черные и злые от скуки. Федерико ласков, как утренняя бледная синь, как розовый светлый закат, как первый луч сонного красного солнца. Федерико нежен; ему пятнадцать, и его белые плечи только начали раздаваться вширь, над губами вдруг, с фокусничьим "ап!" появились волоски, русо-пшеничные, незаметные, и первый розовый прыщик над левой, ярко начертанной бровкой, выскочил так некстати. Он, не размыкая губ, вежливо – до оскомины, улыбается знакомым девушкам, целует атлас их рук. Я хожу за ним черной тенью, изредка оглаживая ладонью, убранной в тот же белый шелк, его плечо. Федерико улыбается мне ласково и благодарно. «Ничего, мальчик» - думаю я. Он опускает длинные ресницы, скрывая на миг выражение своих омутовых, диких глаз; когда же он поднимает их, они горят желанием шалости. - Генри, давай уйдем! Прошу тебя! Опера так занудна! И «Годунова» я уже смотрел. - Это невозможно, ты знаешь. - Что я знаю? – упрямится он; между бровей залегает неглубокая вертикальная морщинка. - Знаешь маменьку. Его мать – тонкая, сухая женщина лет около сорока (всем говорит, конечно же, «двадцать пять» последние десять лет), страдающая от собственных страстей. В молодости имела успех, даже окончила актерские курсы, дала несколько спектаклей; готовилась к всемирной известности, но в двадцать вышла замуж за книгоиздателя Милна, ныне счастливо покойного. Как это всегда бывает, его подлинная сущность раскрылась только в браке – он оказался жесток и ревнив до крайности, и все, что ей осталось - это сделать сценой всю свою жизнь. С тех пор почти ежедневными стали картинные обмороки, со временем превратившиеся в настоящие – следствие слишком тугого затягивания корсета. Она полнела, читала любовные романы, плакала по ночам, но продолжала жить так, полагая, что всякая другая жизнь для нее невозможна. Возможно, мой рассказ суховат и напоминает хронику, но и это я знаю о ней лишь из пересудов прислуги и старого моего разговора с горничной Анной, которая никогда не страдала скромностью и рассказала мне это без всякого стеснения, даже с подробностями, некоторые из которых можно было бы даже назвать «пикантными». Такой подробностью, например, являлось то, что госпожа Милн нагуляла ребеночка, нашего ангельского Федерико, от заезжего француза, оперного певца (отцом Федерико можно назвать оперу – не без смеха, конечно же), который теперь вряд ли даже знает о наличии у него сына пятнадцати с лишним лет. Муж госпожи Милн не мог допустить и мысли, что жене удалось сбежать из-под его неусыпного контроля, и то, что у него, коренастого, смуглого и черноволосого и рыжеволосой, зеленоглазой его благоверной появился светлокожий блондин, счел за проявление дальних генов. Или вот какая деталь: вся прислуга в доме была уверена, что господина Милна отравила собственная жена, и произошло это прямо на глазах маленького, пятилетнего Федерико, за праздничным ужином. Хорошим тоном также принято было считать, что с тех пор она окончательно сошла с ума. - Лучше бы я ее не знал, - ворчит мальчик, и, ловко повернувшись, следует в зал, где уже раздается второй звонок. Пока за тонкой, из пыльной органзы, занавеской, поет хор, освещаемый тревожным красным прожектором, Федерико ерзает, пытаясь увлечь свое внимание разглядыванием окружающих лиц – но они еще более скучны, чем представление: одинаково изображают одухотворенность; мать, сидящая впереди, вдруг цыкает на него, заставляя затихнуть, и он покорно замирает. Мы сидим в ложе, и кроме семейства Милнов и меня, тут присутствует джентльмен с пенсне и мраморно-серым биноклем, и дама полупреклонного возраста и почтенных размеров. - Генри, как скучно, скажи, скучно, - влажно шепчет Федерико, повиснув на моем плече. – Давай уйдем, погуляем по парку, ты видел, какой здесь парк? Такой густой, и деревья страшно огромные... - Как ты собираешься это провернуть? - Обожаю твои словечки, мой друг, - шально смеясь, говорит он. – Как будто ты в прошлом вор или преступник. У меня вдруг темнеет все настроение. Я – преступник. Дело не в словечках, как говорит Федерико, дело в самом Федерико. - Я собираюсь выбежать отсюда, прикрывая рот и держась за живот – вроде меня тошнит. Ты скажи maman, чтобы она не волновалась, и беги за мной. И все. Ты знаешь, она не пойдет следом. - Потерпи минут десять и действуй, - напоследок шепчу я. Мне не хочется, чтобы она заподозрила нас в сговоре. Все-таки странно было бы, если бы мальчик сорвался с места сразу после нашего обильного шептания. Вскоре, не просидев и пяти минут, Федерико молнией выскакивает в двери, создавая громкий шум: скрип отодвигаемого стула, насквозь фальшивый звук сдерживаемой рвоты, вырвавшийся из его рта, грохот дверей. Маменька приподнимается с взволнованным «Ах»; я успокаиваю ее легким похлопыванием по плечу, «Я все улажу, все в порядке, мадам», и она садится обратно чуть неохотно, и все оглядываясь на дверь. Наши соседи также обеспокоены произошедшим, скорее даже, раздражены, но мне до этого нет дела. Я выхожу. Стоит мне закрыть дверь в ложу, Федерико бросается мне на шею с жарким поцелуем, а я все пытаюсь разглядеть, не видит ли кто этой странной сцены; к счастью, коридор девственно чист. Я отнимаю его от себя, как навязчивого любвеобильного щенка – им он, впрочем, и является – и говорю: «Терпение, мой друг», хоть мне и хочется приласкать его в ответ, и тоже – прямо здесь, в священных стенах, которые никогда такого не видели. Я беру в гардеробе наши вещи, быстро одеваюсь сам и помогаю одеться ему: плотнее заматываю шарф и предлагаю ему пальто, как девушке. Коридоры таинственны и пустынны, но мы оставляем их без сожаления, и выходим в синие сумерки, вечные спутники поздней осени. Парковые буки и дубы в эти часы становятся глубоких синих и фиолетовых тонов. Мы идем вглубь по узким вытоптанным тропинкам, нарочно избегая центральной аллеи, но все равно выходим к ней, чтобы сесть на одну из лавочек с неудобно выгнутой спинкой. Федерико молчит все это время; из его заалевших губ стремительно вырывются клочки белого пара. - Скажи, почему у тебя нет ни детей, ни жены? Тебе совсем этого не хочется? – спрашивает он, когда мы садимся. Это уже не тот взбалмошный и дикий Федерико, который набросился на меня в опере – только скука делает его таким, только насилие раздражает в нем это противодействие, противоестественную его существу буйность, это тот тихий, разумный мальчик, которого я очень хорошо знаю. - Я похож на человека, которому все это нужно? - Не знаю, похож или нет, но мне почему-то тебя жаль. Разве тебе хватает той любви... той любви, которую я могу тебе дать? – эта невольная заминка заставляет его сладко покраснеть. Он прячет глаза. - Мне не нужно много, - ласково отвечаю я, касаясь обнаженными пальцами его холодного подбородка, и щелкая по носу. – И ты даже не представляешь, как много ты уже мне дал. Я воровато оглядываюсь, прежде чем поцеловать его; не знаю, трусость ли это или необходимое проявление предосторожности, но я чувствую себя от этого довольно мерзко. Федерико тянется ко мне, как маленькое растение к свету; тянется, кладет ладони на мои драповые плечи, подносит свое маленькое лицо к моему – каким грубым, огромным и неотесанным чувствую я себя рядом с хрустально-фарфоровым ним! Я целую его, впутав пальцы в легкие нежные локоны на затылке, впутав себя самого в его французский флер, его тонкий запах, запутавшись в нем самом, как когда-то в его отце...
от автора: конечно же, после этого повествование ведется от лица Генри пятнадцати- а лучше двадцатилетней давности. Он живет во Франции, вместе со своей подругой, встречает французского оперного певца, будем звать его пока что Виктором, и у них случается роман. Подруга не знает. У Виктора гастроли - он уезжает в Англию, где и успешно делает Федерико, но возвратившись на родину, умирает от чего-нибудь через месяц-два. Долгое время Генри живет с подругой, но она бесплодна, детей у них нет. Через двенадцать-тринадцать лет Генри сходит с ума (образно) от идеи найти ребенка Виктора (о нем он в курсе), и уезжает в Англию. за два-три года ему удается найти Федерико и он устраивается в дом Милнов репетитором. почему они с Федерико вступили в столь близкие отношения - отдельная, короткая и милая глава. знаю, сюжет убог и банален, но так как я не собираюсь это писать, мне все равно.
Добрый день, уважаемые участники сообщества и критики) В первый раз публикуюсь здесь, немного побаиваюсь, конечно, но верю, что зря переживаю) Буду рада любым отзывам и советам, спасибо)
Меня разбудила трель крапивника.
Я знал, что птица, которая поёт так чудесно, называется крапивником. И я знал, что песни можно назвать трелью. Но я не знал ничего о мире, что встретил меня так ласково несколько лет назад.
читать дальшеНа светлых стенах рисовали теплом солнечные лучи. Один из них скользнул по моему лицу, я успел тронуть его пальцами. Пушистый и мягкий. Словно что-то живое касалось меня, пыталось понравиться, приластиться. Я раскрыл ладони, и луч тотчас убежал вниз.
Со скрипом постели я сел. Спустил ноги вниз, посмотрел на обнаженные ступни. Ощутил лёгкий ветер, что тихо стелился по полу, и попробовал подняться. Нагретые доски приятно обожгли подошвы, я сделал шаг. Ещё, ещё... Мне понравилось шагать по солнечным следам. Шелест травы снаружи ждал меня под кучерявыми облаками, небо неторопливо плыло над моей уютной одинокой хижиной – я был полон того, что люди называют безмятежностью.
Люди. Потому, что я – не человек.
За деревянной дверью меня встретили далёкие, но в то же время такие близкие величественные горы. Их верхушки, укутанные снегом, завораживали и успокаивали, я вытянул руку вперед, разжал кулак – моя ладонь оказалась ничтожно маленькой в сравнении с ними. Я улыбнулся, шагнул и наступил на несколько мелких камней. На поцарапанной белой коже выступили прозрачные густые капельки, вместо улыбки мелькнула гримаса. Капельки остались на траве, как если бы осталась роса, и я поморщился.
Мимо пробежал кролик. Бурая шкурка его сливалась с землей, я немного позавидовал тому, что он может быть незаметным для голодных волчиц с их крохотными волчатами. Вот бы мне стать таким среди живущего там, внизу, северного народа... Кролик не заметил меня и моего сердцебиения. Я не удивился.
Я был пустым местом с температурой не выше 34° по Цельсию.
Позади послышался треск, противный скрежет железа о твердую горную поверхность. Я обернулся, пошатнулся и захотел исчезнуть. Передо мной был альпинист. Он ещё не заметил меня: сворачивал верёвки, устало разминал шею. Я осторожно ступил назад. Предательски хрустнула ветвь ели, альпинист рывком развернулся, в его руке был короткий нож. С минуту он смотрел на меня, и в глазах его, карих, как я успел заметить, постепенно появлялся такой знакомый мне испуг. Я понимал его, потому что видел самого себя в этих красивых ореховых радужках. Высокий, бледный, безволосый и безголосый – неясное, жуткое существо. Альпинист пронзительно, громко закричал, а потом, совсем не подумав, сделал резкий шаг назад... Мой рот открылся в беззвучном вопле, когда он уже летел головой вниз с крутого обрыва.
Крапивник запел в наступившей тишине.
Мне было страшно подходить к краю, и вместо этого я посмотрел на небо. Оно было глубоким, живым и одиноким. Пусть ласкаемым ветрами и бегущими облаками, согреваемым солнцем и птичьими сказками.
Порой мне казалось, что я сам небо.
Просто не могу свободно плыть над лежащим внизу другим миром.
Однажды проснешься и вдруг поймешь: жизнь разделилась на чушь и ложь, и самое время бросить, что было раньше. Задышать счастливей, свободней, дальше, может быть, от города и прогресса, от чужих навязанных интересов, от условностей - бестолковых плотин.
читать дальшеСобрать палатку, тихонько, никого не разбудив, взять с собой лишь самое необходимое в пути и уйти налегке. Уместив всю жизнь в одном в рюкзаке, вместе с ветром гулять по горам и крышам. В синих сумерках вечера ясно слышать шорох волн или шепот леса. Отделять легко зерна от плевел, значимое от того, что совсем не имеет веса. И находить по пути ноты пыльной дорожной песни.
Чтобы дом твой не там и не тут был, а в каждом месте, куда смотрят глаза и приводят уставшие ноги. Чтобы там никакого коврика на пороге, антикварной вешалки для пальто и трости, чтоб болезненно-суетливый Никто не совался незваным гостем. Не держали б на месте пустые вещи - кандалы, капканы, стальные клещи - пригвоздив к земле, точно псину к будке. Не цепляли чтобы чужие люди, засоряя мысли, желания, сутки.
И вот, тогда ты даже садишься писать письмо.
Пускай, найдут его на пыльном трюмо или приколотым к двери холодильника. Короткое послание. Главное, успеть до звонка будильника, чтоб не пришлось прощаться.
Но не окончив еще и двух строчек, ты вспоминаешь про всяких прочих и сознаешь, что уход придется отсрочить до завтра, оставив на письма весь вечер. А в этот момент ты вдруг отчего-то припомнишь встречи: пожатия рук, объятия за плечи, голоса, улыбки, привычки, взгляды... И подумаешь, может, зря ты?
Вообще, сей текст задумывался как рпс, но персонажи не имеют ничего общего с действительностью, кроме имени. Поэтому прошу оценить сам текст - задумку, язык, и, конечно, ткнуть в ошибки. warning! намеки на слэш. очень тонкие и почти невесомые.
Фло закрывает глаза и представляет море, что в двух часах езды отсюда. Оно покойно и бесконечно; в волнах его блестят осколки луны. Солнце ушло за линию читать дальшевдалеке, красное, уставшее, воспаленное, оно встанет где-нибудь на другом краю земли, и его лучи коснутся глаз, которые Фло не увидит никогда в жизни. Под ногами скрипят и ломаются песчинки. Он представляет себе это так ясно, словно это происходит с ним сейчас. Чувствуя в себе небывалую истому, он хочет кричать - так много в нем потрясающего; ему хочется: "Не двигайся, не кричи, остановись, или мне придется стрелять"; коснуться рукой соленой волны и почувствовать человеческое тепло, облизывающее пальцы. Морской шум похож на голос толпы. Так звучит ненастроенный телевизор, так звучит непойманная радиоволна, всем и ничем звучит оно. Флорану жарко в этой кожаной куртке, она тяжелая и больше на размер. Виктору не должно понравиться то, что Фло опять взял ее, но пока тот в Париже он не чувствует себя особенно виноватым. Виктору двадцать три, он славно проебывает жизнь - наркотики, рок-н-рол, девицы в кожаных юбках. Фло, кажется, должен бы завидовать, но ищет в себе это - и не находит; что-то в этом есть неизбежное для всех, простое, банальное, что заставляло даже его родителей, возведя очи горе, говорить "Да, было время". А младшему Моту неделю назад исполнилось восемнадцать. Он принял это с большим равнодушием, и тот вечер встретил в гараже, наигрывая грустные мелодии на гитаре. Чего-то он в себе искал и не находил, и было это страшно обидно. Так, собрав паззл из трех тысяч деталей, не находишь последнюю. Хуже всего, если эта деталь должна была обозначить лицо пастушки. Бар "Smith&Wesson" в двух кварталах от его дома; он может идти до него целых полчаса, хотя мог бы дойти за десять минут. Долгие субботние вечера отвратительны. Papa вместе с его маленькой белокурой любовницей ("Называй ее мамой!") смотрят "Кто хочет стать миллионером" и "Субботний вечер", тесно прижавшись друг к другу на потертом диванчике. Флоран подозревает, что своим уходом он оказывает им большую услугу, но субботу за субботой проводит в дурацком кафе не из альтруистических побуждений, а из чистой, пламенной ненависти к Мадлен. Мадлен двадцать восемь, это стройненькая, чуть смугловатая красоточка из Пьерфона. Papa познакомился с ней в одной из командировок в Австралии; ее пристроили к нему в качестве переводчицы, с остальным она справилась сама без чужих указаний. Мать Флорана умерла, когда ему едва исполнилось пять, он ее почти не помнит; он мог бы ненавидеть Мадлен из-за большой любви к матери или подсознательной ревности к отцу, но оба этих чувства не имели в нем той силы, которая могла бы вызвать ненависть. Мадлен, эта крошка Мадди, попыталась залезть ему в штаны через шесть месяцев после их знакомства. В то время она уже занимала комнату на втором этаже и именовалась "гостьей", готовила им завтраки по утрам, и Флоран почти проникся к ней теплым чувством в тот конкретный день, но уже к полудню эта несдержанная шлюшка все испортила. Фло искал тряпку в кладовке под лестницей, чтобы протереть окна снаружи. Она подошла сзади, провела острыми когтями по его обнаженному позвоночнику и спросила: - Ты что-то потерял, sweety? Она обожает вставлять в речь английские словечки. Фло осторожно разогнулся, чувствуя приятную тяжесть внутри от ее недвусмысленного прикосновения, и тяжесть в душе - от того, что это все-таки была женщина, принадлежащая его отцу - так или иначе, и повернулся к ней. Мадлен положила свою нежную белую ладонь ему на живот и глядя ему в глаза (о, что это были за глаза - он видел такое выражение, помутневшее, полузвериное - только в порно), повела вниз. - Т-т-щерт, - прошипел Флоран и принялся выискивать в себе силы, чтобы оттолкнуть ее. Он нашел в себе их даже с избытком, и крошка Мадди немедленно отлетела в сторону, стукнувшись плечом о дверной косяк. К счастью, ей не пришло в голову говорить отцу, будто это он, Фло, начал к ней приставать. "Споткнулась на лестнице" - смущенно прощебетала она за ужином. "Фло такой молодец, сразу принес холодное". Каждую субботу младший Мот проводит в "Смит&Вессон", занимая столик у окна, выходящего на дорогу. Ему нравится наблюдать за полем, уходящем за горизонт, и знать, что где-то там есть бесконечное море, и как будто бы даже слышать его. С морем у него связано последнее и единственное воспоминание с мамой. Тогда был нежный августовский вечер, переходящий в ночь, вот как сейчас. Небо переливалось тремя оттенками - темная сирень, палевая желтизна и фламинговая розовость. И море - такое бесконечное. И мама - такая теплая, радостная, спокойная, в коричневом платье в белый горошек из грубоватой полушерсятной ткани. Он положил голову ей на ноги, и смотрел, как море ходит туда-сюда почти на уровне его глаз. Сердце билось так трепетно, запоминая мгновение... Две недели назад сюда взяли паренька возраста Вика - ему лет двадцать пять, может больше; он выглядит потерянным каждую субботу. У него сухие крашеные волосы, собранные в неаккуратный пучок у основания смуглой шеи; иногда он красит глаза - и черт побери, Фло не может не признать, что это делает его неотразимым; он одет неизменно в черное - или надевает только черное по субботам; его запястья всегда замотаны платками и часами, и что-то внутри Флорана - не разум, скорее, наитие - подсказывает, почему так. Флоран готов поклясться, что парень - не француз. В нем есть что-то такое, чересчур горячее для Франции, что-то чересчур золотое, счастливое, голубое. Парень потерян, но не убит этим, он наслаждается своим положением. У него приятное контр-альто, он поет песенки на языке, Моту незнакомом. Это может быть немецкий, русский, итальянский, идиш или еще что-нибудь. Путем исключения он все-таки выбирает итальянский, и все сразу встает на свои места. Мот приходит обычно к семи, и в пабе в это время жарко и многолюдно. Парень поет весело и задорно, что-то, наверное, матерное - никто в этой забегаловке ничего не понимает из его влажной речи, но он ходит между столиков, держа гитару высоко, как бродячий нищий, раскачиваясь и изредка перебирая струны всей пятерней, и поет так, что почти кричит. Публика веселится; девицы провожают его заинтересованными взглядами. К вечеру вы найдете его сидящим в углу зала. Он оперся спиной о стену, пальцы касаются струн почти невесомо. Он поет песенку на английском - кажется, импровизационный перевод. Не двигайся. Не кричи Или я буду стрелять. Стой, где стоишь Я обведу мелом твой контур, если позволишь И подними руки, чтобы я видел, пожалуйста. - Как тебя зовут? - спрашивает Фло. В нем много тишины в этот вечер, и не то чтобы ему хочется говорить и выпускать ее из себя. - Микеле, - отвечает парень.- Наверное, Микеланджело. Флоран мало что понимает, но это то непонимание, которое лучше любой ясности; ему с ним удобно. Микеле или Микеланджело - нетрудно быть потерянным, если не уверен даже в собственном имени. - Фло, Флоран, - говорит Мот. - Как цветочек. Флауэрс, я знаю, - смеется Микеле. - Или флер. Флёран, можно я буду звать тебя так? Флорану все это нравится беспредельно. Он не уверен, что у Микеле будет причина звать его хоть как-нибудь - вдруг, он не придет в следующую субботу? Поэтому он позволяет. - Делай, что хочешь, - снисходительно отвечает он. - Я только это и делаю, - говорит Микеланджело. Фло приходит уже в понедельник, в три, сразу после пар. Он заказывает себе кофе с тостами, и ждет, пока парень появится откуда-нибудь из-за кулис, хотя и сам не знает, почему обзывает грязные подсобные помещения этой забегаловки кулисами. Но откуда ему еще выходить? Микеланджело входит через главную дверь, быстро кивает продавщице за прилавком, кричит: "Запиши, что я пришел вовремя" и подсаживается к Флорану словно это само собой разумеющееся, словно у них назначено, словно только Микеле Фло и ждал. - Привет, Флёран. Какую ты хочешь песенку? - Про море, - выпаливает он прежде, чем это успевает побывать в его неожиданно разгоряченном мозгу. - Про море? Про море я пою только вечером, - и смеется. - А про что ты поешь днем? - спрашивает Мот между делом. Паренек беззастенчиво таскает с его тарелки тосты; это не кажется Флорану ни панибратством, ни фамильярностью. В этом что-то... да, само собой разумеющееся. - Про доступных женщин. Про фермы и коров. Ковбоев. Француженок... Но я уже говорил, про доступных женщин. Надо быть веселым. Море грустное. - Море грустное, - повторяет Флоран бессмысленно. - Я спою тебе про француженку, которую приняли за проститутку потому, что она надела красные чулки. Знаешь, какой совет я тебе дам? Никогда не надевай красных чулок, Флёран. Микеланджело улыбается - ласково, по-братски, и глаза у него очень теплые. Флоран испытывает что-то вроде нежности, благодарности; это смутно похоже на то, будто он нашел деталь с лицом пастушки. Но пока он боится об этом думать. Мот сидит в "Смит&Вессон" до десяти, пока официанты не начинают опрокидывать стулья сиденьями на столы, поглядывая на него неодобрительно. Микеле выглядит очень устало; глаза его покрылись мутной патиной и больше почти не блестят. Мот понимает его; он и сам слушал его весь день, и слушал шум всех этих людей, запахи, несущиеся из кухни, но ничего не ел - не было денег. И теперь голова его смутно ноет, и хочется спать, и болит желудок. Он и сам не знает, чего ждал весь вечер, и ждал ли, и не было ли это глупое наваждение желанием просто остаться там, где тобой интересуются... Он не знает. - Песня, - резко говорит Микеланджело, упав на стул напротив, - о море. Фло пытается протестовать, "Я вовсе не...", "Я не за этим...", "Я просто...".
Why do you keep on running This love is fading way to fast All the stars are burning (for you) But none of them is going to last So stop chasing the past
As soon as the storm is over And all the fog is clear As soon as the storm is over I've promised to send out for you
- Это единственная песня о море, которую я вспомнил. Фло со стыдом понимает, что задыхается от волнения. - Ты не хочешь сходить до моря? Тут час пешком, я мог бы взять велосипеды... - все в нем глупо трепещет от ожидания, от неверия. Микеле смеется - опять тепло, и склоняет голову к плечу, прищуривая глаза, рассматривая его, как нечто любопытное. - Ты меня убиваешь, Флё, - говорит он. - Вези свои велосипеды, я подожду тебя здесь.
Мадлен встречает Флорана с шумом. Отец стоит за ее спиной мрачной огромной тенью. Она ходит за ним по пятам и кричит, что он безалаберен, глуп; он заставил их беспокоиться. Фло вытаскивает велосипеды из гаража, вешает себе на спину любимую гитару, и молчит, молчит, молчит, до боли сжимая губы. - Ты куда? - орет она, как бензопила. - Ты куда собрался на ночь глядя, посмотри на отца - он весь на нервах! Отец курит, уставившись в изгородь. - Ты мне не мать, - говорит Фло злым голосом избитую фразу. Мадлен затыкается, словно ей всадили пулю в затылок. Думать об этом сладко. - Я приеду ночью. И велики верну, не ори, - говорит он. Отец молчит, и она молчит, комкая вафельное полотенчико в желтых пятнах соуса. Ночь сгущается вокруг них, делая все фиолетовым. - Черт подери, Фло, ты связался с сектой?! И вдруг младший Мот смеется - громко, звучно, до рези в животе - так, словно это лучшая в мире шутка. Он смеется так, что слабеют руки и он выпускает из рук велосипеды, и падает коленями на траву, продолжая свою истерику. И Мадлен, и папа невольно улыбаются тоже. - Да нет, ты просто наркоман обкуренный, - растерянно говорит она. Отсмеявшись и утерев слезы, Флоран поднимается - и не чувствует в себе ни злобы, ни напряжения, только усталость. Ему вдруг приходит в голову мысль сходить на кухню и взять что-нибудь, но он вдруг думает, что его запрут, непременно запрут; он решает, что не пойдет и придумает что-нибудь другое. - Папа, я утром вернусь. Не беспокойся, пожалуйста, - он говорит это, на него не глядя и уже уводя велосипеды через калитку. Почему-то он чувствует жалость, схожую с вокзальной - когда уезжаешь надолго и расстаешься с родным. Микеле ждет его у дверей; "Смит&Вессон" уже закрылись и выставили его за дверь. - Я взял кое-что на кухне, - говорит он и похлопывает по своей потрепанной черной сумке. - Супер, - отвечает Фло, - потому что я не смог ничего взять из дома, кроме великов и гитары. Иначе бы меня заперли, - поясняет он заинтересованному взгляду. Говорить это стыдно. Микеланджело неожиданно смеется. - Как мне это знакомо, - шепчет. Флоран смотрит на него и жгуче, нестерпимо улыбается. Дорога длинна. Он не понимает, что с ним происходит; эти кадры - графитово-черная дорога с разметкой, размытая фигура впереди с отростком-грифом по правую сторону, стремительно сгущающаяся ночь, обволакивающая все синью и влажным жаром июля - слишком хороши для его жизни. - Фло, сколько тебе лет? - кричит Микеле. Встречный ветер доносит его слова в целости. - Восемнадцать исполнилось на прошлой неделе, - отвечает Флоран. Микеле слышит только с третьей попытки и только поравнявшись с ним. - Счастливый, - задумчиво говорит он. - Очень. А мне двадцать пять, я совсем уже старый. Флоран не знает, что сказать. - Я итальянец, ты уже догадался? - Да. - Моя фамилия - Локонте. А еще я рисую. - Покажешь? - Когда-нибудь. По обеим сторонам от дороги тянется выбритое поле. Трава сострижена под ноль пять, ершиком; где-то у горизонта стоит трактор, и силуэт его угловат и почти неразличим на фоне потемневшего неба. Флоран чувствует в себе так много, что это вряд ли может в нем вместиться. Он ощущает себя частью чего-то большего, чем его судьба; частью целой Вселенной. Он так значителен, так огромен, и эта дорога, поле и трактор - все оставит след в одной большой, общей для всех судьбе. Все это страшно важно... Он дышит полной грудью, и отчаянно желает, чтобы эта поездка никогда не заканчивалась. Микеле едет чуть впереди: уверенно и спокойно двигается его широкая спина. Флорану вдруг смешно, просто смешно, от счастья. Он набирает скорость, и поравнявшись, первым делом смотрит на Микеле, на его красивый и четкий профиль. Тот чуть поворачивает голову и смотрит на него, улыбаясь. - Флёран, Флёран, сколько еще осталось? - Минут пять, - отвечает он. Когда заканчивается одно поле, начинается другое, зацветшее красными тюльпанами. - Если бы я был художником, я бы обязательно это нарисовал, - тихо говорит Флоран. Ему не хочется быть навязчивым и еще более ему не хочется портить мгновение, но так важно, чтобы этот момент остался где-нибудь вне их с Микеле памяти. Это поле должен кто-то видеть кроме них. Микеланджело напряженно молчит с минуту и упрямо крутит педали. - Извини, - вдруг говорит Фло, - я обидел тебя? Но Мот знает, что не обидел, и извиняется на всякий случай; ах, черт побери, ему хочется рассыпаться перед Микеланджело в извинениях, в благодарностях, кричать: "Спасибо, что ты поехал, что ты согласился, что ты встретился мне и ты такой, какой есть!". Держать в себе такую безграничную признательность сложно, как надутый гелием шар в ветреный день. - Нет, придурок, - ласково отвечает Микеле. - Я просто вспоминал, есть ли у меня с собой бумага и чем порисовать. - Ах... - вздыхает Фло и опускает глаза. Асфальт тянется под ним очень быстро, и рисунок его гипнотичен, сложно оторвать взгляд. - Ты умеешь играть? - спрашивает Микеланджело. - Гитара, - добавляет он. - Да, у меня даже есть группа, "Lost Smile". Не слышал? Флоран не знает, что хочет услышать. Не уверен, что желает одобрения или признания; теперь он отчего-то вообще жалеет, что сказал это. Как будто та жизнь, с группой, отцом и Мадлен, Виком и его курткой не должна касаться Микеле, и в эту ночь ей надо бы остаться в том городе, который они оставляют. - Не знаю. Я много слышу и мало запоминаю. Море находит на берег размеренно и сильно, уверенными толчками чего-то неизвестного, что управляет им из-за горизонта. Белая пена ласково облизывает влажный песок; пляж пустынен. Микеле бросает велосипед под горкой и говорит: - Разведем костер? Флоран кивает. Они оба идут в прибрежные кусты, чтобы наломать веток. Фло не уверен, что на этом пляже вообще можно разводить огонь и их не заберут в участок из-за этого. Но рядом нет никакого жилья, и даже самые близкие фонари светят где-то вдалеке и от этого больше похожи на звезды. Пляж окаймлен темно-коричневыми скалами по обеим сторонам, и Флоран думает, что это на самом деле очень одинокое место. Прежде чем разжечь костер, Микеле что-то долго рыщет по карманам и в сумке. - Ты куришь, малыш? - спрашивает он. Фло пропускает мимо ушей это почти унизительное словечко. - Нет. Изредка. - Балуешься, - говорит Микеланджело и в его тоне чувствуется презрение - совсем немного. Он приподнимает правую ногу, и умело балансируя на левой, что-то пытается найти в сумке, поставленной бедро; вскоре он выуживает из глубины ее сигареты, а из заднего кармана тесных черных джинсов синий "Крикет". Прежде чем разжечь костер, он вытряхивает из пачки последние сигареты и протягивает их Фло. - Я не хочу, спасибо, - говорит он. - Да просто подержи, блин, - нетерпеливо отвечает Микеле сквозь полусомкнутые губы - ими он держит одну из этих сигарет. Сначала он раскуривает ее - медленно, с удовольствием, откидывая назад голову, шепчет: - Целый день об этом думал, - и только потом зачем-то подпаливает пустую пачку. Она разгорается медленно и неохотно, но когда пламя лижет ее уже уверенно, Микеле кладет ее вглубь собранной ветоши. - Вот так, - говорит он с большим удовлетворением, глядя, как расползается огонь. - Вот... Он садится на песок и тянется за сумкой, лежащей позади. Последние минуты Флоран бездумно смотрит в даль черного, масляно блестящего моря. Ему хочется всего на свете, и не хочется ничего. Дым сигарет Микеле сладко дразнит его, и он дышит - солью, табаком, влагой, дымом от огня, трещащего справа. Когда он переступает с ноги на ногу, песок ласково льнет к его ботинкам, впускает его вглубь себя. Фло никогда прежде не чувствовал себя так. Микеле достает из сумки квадратный сверток, белая оберточная бумага хрустит. - В "Смите..." работает Паша. Он русский эмигрант. Пашет, как лошадь, знаешь. Повар. Он там с самого утра. Кажется, я ему нравлюсь; а впрочем, русские вообще странные. В свертке лежат четыре сэндвича, и рядом с ними еще один сверток, поменьше. Флоран садится рядом на песок и берет один из бутербродов. - Он уже уходил, когда я пришел. Но знаешь, он не был раздражен. Он никогда не злится, но он всегда очень грустный. - Русские все такие. Я слышал, у них это называется "тоска". Микеле смеется. Фло поражается тому, как он может говорить, смеяться и есть одновременно, но думает, что ко всему этому Микеле мог бы и петь сейчас. - Я почему-то подумал, что ты любишь сладкое, - говорит Микеланджело, разворачивая сверток поменьше. - Я люблю хлеб, вообще-то, - чуть смущенно отвечает Фло. Ему приятна такая забота, но она заставляет его чувствовать себя обязанным. Хотя, за что - он не понимает. В свертке четыре кубика розового зефира. Микеле поглощает его в гордом одиночестве. Фло берет один - он остро пахнет яблоком, и на вкус - тоже яблоко, ломкое, хрусткое, летнее. Вскоре Микеланджело вдруг стягивает с себя свой черный джемпер, брюки - Флоран смотрит на это краем глаза, боясь обратить бОльшее внимание, и не понимает, ни черта не понимает. - А ты? - спрашивает Микеле. - Что я? - Ты пойдешь купаться? - Нет, конечно. - Зачем ехать к морю, если не собираешься в нем купаться? Он оставляет его сидеть на берегу одного. Фло не в обиде; он долго смотрит на бледную точку в глубине чернильных волн, и думает, много думает...
На выпускном лишился невиновности с пьяной в хлам отличницей.
Не столько интересует критика, сколько интересуют иное. Читать работы с трагичным финалом тяжело, иногда можно и "пощадить" читателя. Допустимо ли в этом тексте такое или нет. Стоит ли убрать последнюю часть или самое то? Да и вообще, когда это допустимо или лучше быть жестоким? Спрашиваю, ибо я по натуре ванилька не выдерживающий полный агнст. Искренне надеюсь на понимание и не менее искренне извиняюсь за возможные ошибки.
читать дальшеЯ шел по набережной и наслаждался. Моя жизнь научила меня ценить мгновения, ведь они неповторимы. Могут быть похожими, но всегда есть отличие. Не бывает двух одинаково пасмурных дней. Не бывает одинаковых близнецов. Не бывает двух одинаковых машин. Даже если они сделаны в один и тот же день, час и на одном заводе. Различия есть всегда. Вопрос только в том, чтобы увидеть. А для этого не всегда нужны глаза.
В Питере практически всегда пасмурно. Точнее сказать, я здесь уже месяц и за это время, несмотря на то, что на улице весна, солнце выглядывало от силы раза два. Это убивает. У обычных людей вызывает тоску. А тоска - это первый шаг к смерти. Люди же как цветы. Стоит солнцу появиться, как раскрываются и их переполняет радость. А как тучи, так куксятся и прячутся за своими лепестками, чтобы прохлада не проникла вовнутрь и не убила.
Но есть ли в этом смысл? Люди давно промерзли. Из теплого в них осталась лишь кровь, которую время от времени в той или иной подворотне пускают. Тогда человек остывает полностью. Подстать своему нутру.
Хотя утверждать, что все такие - глупость. Я дурак, но все же не буду. Лучше ощущать едва уловимую теплоту ветра, вдыхать полной грудью сырость и чувствовать, как хлюпает в ботинках...
Я сегодня много ходил по Северной Столице. Заходил к знакомым, смотрел в 3D фильм какой-то. Их уже на моей памяти столько, что я начал забывать сюжет почти сразу после просмотра. Но нельзя не отметить, что очки, которые выдают на входе в зал, довольно интересное изобретение. Первый шаг в новый созданный уже человеком мир.
- Почувствовал человек себя Богом. Кто бы мог придумать подобную дерзость? Только человек, - я усмехнулся и свернул к мосту.
Примерно через полчаса они и другие разойдутся, и по реке поплывут корабли. Среди горящих огней под мирное бурчание моторов... Как упоительно, подобно картине. Яркой, прекрасной картине. Люблю такие моменты. За это люблю и Питер. Стать на несколько минут, пока не свернул с набережной, частью картины, не способной остановиться. Прямо как там у Роулинг.
- Не подходите, иначе я точно прыгну! - женский истерический голос вырвал меня из размышлений, и я остановился.
Буквально в нескольких метрах от меня девушка стояла на краю моста. Держалась за поручни и глядела то на меня, то вниз. Если бы не заорала, то я бы и не заметил. Смотрел же я в иную сторону, а она... Испуганное, заплаканное лицо. Выбившийся из-под пальто шарф и растрепавшиеся волосы. Голыми руками цепляется о сталь и как еще не замерзла и не свалилась? Хочешь жить, умей держаться?
- Так Вы же и без меня прыгнете. Так какая разница? - я улыбнулся и подошел.
- Все равно! - заявила она и с видом, будто приняла окончательное решение, уставилась на реку.
- Тогда я с Вами, - я, не долго думая, перемахнул через поручни и оказался на равных с девушкой. На нее даже не смотрел. Взгляд уловил черную пучину реки и буквально влюбился. Ого, какой вид. Правда, продувает...
- Вы ненормальный?! - испуганно взвизгнула самоубийца, и я покосился на нее. Вот, блин.
- А Вы будто да? - я улыбнулся во все тридцать два.
- Но зачем? - девушка выглядела взволнованно. Походу, мысль о том, что кто-то умрет вместе с ней, ее не прельщала. А если уже и надумает, что ради нее, то... то кто знает, что у нее в голове?
- А Вам зачем? - спросил я и голосом святого отца продолжил. - Исповедуйтесь, дитя, пока не поздно, а там посмотрим.
- Да с какой это стати?!
- Ну, тогда я пошел первый, - я чуть наклонился, держась за поручни, и она заорала:
- Нет!!!
- Я жду, - я протянул слова и начал ждать. Сто процентов начнется байка о несчастной любви или о том, что в жизни все через одно место. На работе уволили, родные отвернулись и прочее. Люди заботятся о одних мелочах и в тоже время забывают о других. Бессмысленно и глупо.
- Я... Меня зовут Катя. Остапенко Катерина Григорьевна. Родилась двадцать восемь лет назад в семье среднего достатка. Окончила почти школу с золотой медалью. Даже на музыкалку и хореографию ходила... Там тоже все замечательно. Высший балл и счастливое будущее в любом ВУЗе на выбор. Мой отец Григорий Остапенко, может слышали, владелец сети ресторанов. Когда я была маленькой, у него был один, затем появился второй и сейчас уже двенадцать. Восемь здесь и остальные в столицах четырех республик: Марий Эл, Алтай, Коми и Карелия. Отец считает, что не стоит зацикливаться на столицах. Дохода больше будет с тех, что за их пределами. А здесь надо ради имени. Как он считает, деревня всегда фанатеет по столичным штучкам. И, в принципе, стратегия действует. Так что в планах бизнес расширится.
- Иными словами, умная и талантливая наследница богатых родителей?
- Ага. Отец позволил мне выбирать свой путь, и я не стала развивать творческие стороны, а пошла в управление. Окончила специализированный ВУЗ и тоже с золотой медалью да благодарственными. Отец до сих пор гордится и всем показывает, какая я у него замечательная.
- И в чем тогда проблема? - эта девушка немного в канон не укладывалась, и я с надеждой спросил: - Бойфренд?
- Ага, - вот, теперь канон. - Я с детства привыкла много учиться, стараться и в итоге... Я, кажется, что-то упустила... Ну, я же не уродина, да?
Она посмотрела на меня с такой надеждой, что я не смог не согласиться. Да и, в принципе, нельзя не согласиться. Волосы цвета жидкого золота собраны в довольно толстую косу и блестят в свете фонарей, глаза черные или серые, сложно сказать. Вроде веснушки на щеках, но не портят, и овал лица правильный. Изъянов видимых нет. Судя по пальто, есть талия, и чрезмерным излишком жира не страдает.
- Не уродина, - согласился я.
- Образована, воспитана, спокойная, есть чувство юмора и даже общительная. Люблю спорт и классическую музыку. Могу даже футбол смотреть! Не пью, не курю... Не привередлива в еде и не забываю читать книги. Легко адаптируюсь в разной среде. Бывала в Париже и на Гоа! Говорю без явных недочетов и не болею чем-то страшным! Да, блин, девственница!!! Но твою ж мать, ни один парень не предлагает встречаться! Сколько бы ни пробовала...- голос девушки сорвался и она заплакала. - Сколько бы ни надеялась, сколько бы ни влюблялась... все одно. Никому я не нужна. Мужчины предпочитают все время других... И неважно, какие они. Понимаете, вы любите даже уродин! А чем я хуже?! Я устала быть одна! Одна! Одна! Устала!
Она плакала и кричала. Просто кричала на меня, будто я виновен во всех ее проблемах. Хотя, если признать, то я действительно не понимал, в чем проблема. Обычно богатые девочки избалованы или глупы. С богатенькими могут крутить из-за денег, но тут, видимо, и этого не было. В чем же проблема?
- Ну, тогда, и правда, надо прыгать.
- Вы издеваетесь? - она всхлипнула, смотря на меня так, что чуть сердце не разорвалось.
- Нет, но, может, кофе? Я угощаю...
- Хорошо... - она вновь всхлипнула, и мне показалось, что такими методами она просто цепляет парней. Или нет? Понять женщин трудно... И не важно, сколько тебе - двадцать, пятьдесят или сто пятьдесят. Однако теперь я не скоро еще доберусь до дома и еще надо раскошелиться. Эх...
- А как Вас зовут?
- Джордж. Для местных просто Жора.
* * *
Теплый ветер играет в волосах. Я сжимал свое оружие все крепче и крепче, пытаясь заключить в нем свое волнение, свой страх перед неизбежным. Но не только его. Волнение и пьянящее предвкушение. Каждое сражение предзнаменует затишье. В такие мгновения кажется, что можно услышать биение сердец других солдат. Они бьются в едином ритме ожидания грядущего. Геттисберг, мы защитим тебя! Юг победит или падет!
- Юг больше не раб! - кто-то заорал, и все началось. Две армии стремительно сливались, и я, гонимый единым потоком, соединился с этим морем желаний: желанием свободы и желанием защитить свои земли. Первый раз на земле Северян и мы ни за что не проиграем!
Я верил в то, что делаю. Я верил в каждого, кто бился рядом. И я старался убить как можно больше противников. Отстаивая свои идеи и тут же проливая кровь во имя мести. Мести за каждого, кто уже пал и кто еще падет. За каждого. Не жалея себя ни на грамм. Не жалея своего тела и души...
Или, возможно, я просто жаждал смерти и поэтому бежал так отчаянно к ней. Я жаждал ее всем своим нутром или же надеялся победить ее? Не знаю. Я думал об одном, но меня видели совсем другим. Я был безумцем, охваченным странной жаждой.
Иллюзия битвы рассеялась. И я уже стоял посреди поля. Поражение. Перед глазами, везде, куда можно кинуть взор, смерть усеяла землю своими семенами. Вижу знакомые лица. Их измученные, изувеченные тела лежат рядом с Северянами. Рядом с врагами, как равные... Перед лицом конца все равны... Но так не должно быть!
- Сволочи... - слетает с губ, и кулаки сжимаются. Ощущение безысходности и душащего гнева. - Я должен лежать со всеми!
- Смерть - это женщина, что собирает мужчин во время войн к себе. Ты пожелал другую и предал меня. Ты мог избежать этого, но не захотел. Ты предал меня! Ты оставил меня! Поэтому живи... - знакомый голос произносил свое проклятие, - пока не пожелаешь обратного...
- Не-е-ет! - я закричал что было сил и сел. Иллюзия сна рассеялась. Я в спальне, а я рядом обеспокоенная Катя.
- Все в порядке? - спросила она, и я заглянул в любимые серые глаза.
- Да, - кивнул я и показал на будильник. - Через минуту мне вставать на работу. А в понедельник этого так не хочется, что хоть вой.
- Но выть-то можно и потише, - недовольно хмыкнула она и укрылась одеялом по самую макушку.
- Можно, - кивнул я и выключил будильник, прежде чем он заорет. Не хватало получить еще один нагоняй. Я улыбнулся, кинув взгляд на спрятавшуюся Катю, и направился в душ. Мой сон закончился, а проклятие осталось.
Когда началась война Севера и Юга, мне было двадцать четыре. Я потерял всю семью в детстве и из-за рабовладельцев прочувствовал на собственной шкуре немало. Бессонные ночи, тяжелый труд, мало еды и постоянные стоны, всхлипы других рабов. Кто-то выбирал побег, а кто-то терпел. Я был из первых. В отличие от афроамериканцев, как их теперь именуют, мне с этим было проще. Я хоть и сын полукровки, но моя мать была белой, и я пошел в основном в нее. Поэтому затеряться мог легко, но началась война, и я оказался среди конфедератов. Тогда я находился в странных чувствах. Усталость от истязаний, страх беглеца и война показалась мне... забавной. Умирать, бросать вызов судьбе и смерти. Не щадить себя, ведь хуже уже ничего не будет. Оторвет мне ядром голову, или грудь пронзит пуля - без разницы.
Я был идиотом, согласен. Но еще большим я стал, когда повстречал Изабеллу. Темная кожа, наливная грудь, что даже в одежде заставляет дрожать колени от желания. Пухлые губы и бездонные черные глаза. Я не влюбился, а поддался безудержному желанию. Желанию обладать этой женщиной. Быть может, раз или два. Но не более.
Она была не против. И я вкусил этот плод. Раз, второй. Между битвами и подготовками. Но так и не полюбил. Я, как эгоист, делал только то, что хотел, ни о чем не думая. Ни о чем... Будто получивший неожиданно свободу, долго томившийся в клетке зверь, и вот результат. Кто бы мог подумать... Я не ценил жизнь, я не видел в ней необходимости и искал смерти, Изабелла же оказалась против. Ее сердце я наполнил собой точно так же, как наполнял чрево. Ей грезилось, что мы будем счастливо жить на юЮге, у нас будут дети и небольшой дом.
Я не особо на это обращал внимания. Подумаешь, хочет. Я ведь ничего не обещал. А она меня предупреждала. Умоляла не быть таким... безрассудным. Ценить то, что имею. Приводила мне в пример погибших и тех, кто оплакивал их. Но я утратил здравый смысл... вкусивший крови и впитавший своим естеством вкус сражений, риска и легкий касаний смерти я... Я...
А после я получил пулю в грудь. Почти в начале сражения под Геттисбергом. Я упал на землю, и сердце постепенно замедляло свой ход. Одежда намокала от крови, всюду гудела битва. Крики и стоны, взрывы и боевой клич, приказы и голос. Голос Изабеллы посреди всего этого. Она шептала свое проклятие.
- Смерть подобна предательству. Я предал ее и... я живу до тех пор, пока не желаю этого... - Я выдохнул и выключил воду.
Как она оказалась там - не знаю. Как узнала, что со мной, когда я лежал среди других - тоже. С тех пор вообще минуло сто пятьдесят лет. Я пытался покончить с собой более тысячи раз. Кидался под танки во второй мировой, прыгал с самолета без парашюта, в роли камикадзе себя попробовал, обошел все темные улицы, которые только можно, как-то сунулся к якудза, да вот только их убили раньше, чем я что-то успел сделать... Забавно. Немного. Все мои попытки оборачивались гибелью невиновных. Я будто забираю жизнь у других. Высасываю и снова дышу.
Поняв это, я смирился. Полюбить жизнь, когда живешь уже два столетия и видишь, как меняется мир, когда не чувствуешь себя его частью, когда не можешь меняться и остаешься почти таким же, как и раньше... Годы не дают мудрости, лишь знания. Которые я могу выдать, как гугл. Разве можно, имея такое, полюбить жизнь и возжелать ее?
Я снова выдохнул и, обмотавшись полотенцем, сделал себе кофе. Горячий кофе, чтобы проснуться. Затем одеться и в путь. Раньше подобный ритуал был наполнен ленью и тоской, а теперь... теперь я все чаще оборачиваюсь назад. Я спас девушку на мосту, а она спасла мое сердце. И теперь оно хочет жить, наслаждаться каждым днем, проведенным с Катей, и от этого становится страшно. Страшно, что слова Изабеллы станут реальностью. Я не могу оставить Катю одну. Не могу! Иначе она попытается отправиться за мной. И ее могут не остановить. Она же умная девочка.
Возможно, на том свете мы сможем быть вместе, но есть тот самый свет? Не факт, как говорит Катя. Да и теперь все иначе. Тогда мне было все равно, что хочет женщина, с которой я делю постель, теперь же я вижу смысл в том, чтобы исполнять ее желания. Это как потребность радовать и чувствовать исходящее от нее счастье.
- Желания... - я невольно улыбнулся, опустив пустую чашку в раковину, и направился одеваться. Лень мыть, значит, вечером Катя будет ругаться. Как всегда.
Она часто на меня ругается, но совсем не по-настоящему, понарошку, как она говорит. Серьезный тон у нее только на работе. Там она второй отец, только в юбке. Без жалости, с твердой установкой. Проверяет все и вся... Правда, в последнее время стала немного рассеянной, да и чувствует себя дурно. Перетрудилась и сегодня идет к врачу. Надо бы взяться за нее... Обеими руками и не отпускать. Я могу такое позволить.
Поняв всю свою ситуацию, я еще в середине двадцатого века удачно вложился и нашел толковых людей. Они поняли меня и стали работать, да так, что вложения не прошли даром. Теперь их семья из поколения в поколение работает на меня. Безграничная власть в компании в обмен на чуток средств для существования и решения моих мелких проблем. Они называют это сделкой с дьяволом. Но дьявол ли я? Я просто человек.
Я вышел из подъезда и направился к метро. Я люблю его. Машины часто застревают в пробках, а метро это неведомо. Поезда всегда в движении, всегда много народу, и всегда ты знаешь, что будет после. Путь давно прочертили строители. Это меня успокаивает. Оглядываясь назад, я ищу менее опасные пути. Поэтому и живем мы практически через дорогу от метрополитена, а он совсем в двух шагах от моей работы. Я не возвращаюсь поздно и не хожу один. Разве дьявол так будет делать? Нет.
Я невольно усмехнулся своим мыслям и подошел к пешеходному переходу. До метро еще двадцать метров. Загорелся зеленый, и я двинулся вперед к цели. Надо решить еще уйму проблем. А еще скоро у нас годовщина свадьбы и надо продумать праздничный ужин или что-нибудь особенное? Может, украсть ее на затерявшийся в океане остров или же со всеми ее родственниками в... только не в Турцию и не Тайланд. В последнем случае ее отец опять будет пытаться клеиться к местным трансам, которые почти не отличаются от женщин. И тогда его успокаивать придется... Мороки много...
- Ты живешь, пока не хочешь этого, - вдруг раздался голос Изабеллы, и я замер. Мое сердце забилось чаще. Тишина. Я оглянулся. Никого.
- Нет! Изабелла! Нет! Пож... - слова застряли в горле, когда в меня что-то ударило и от этого дыхание перехватило...
* * *
Кладбище. Как всегда, унылое. Вдоль рядов надгробий идет женщина в черном. Толстая золотая коса спускается по спине, выглядывая из-под платка. Печальные серые глаза смотрят вперед. Женщина иногда моргает и стирает слезы свободной рукой с усыпанного веснушками лица. Другую руку держит идущий рядом маленький мальчик.
- Мам, как ты думаешь, а папе тут не холодно?
- Нет, Джордж-младший, - женщина улыбнулась. - Ему тут хорошо. Скоро придет лето и станет совсем-совсем тепло. Вокруг распустятся цветочки и будет красиво.
И, как с небес добывший крови сокол, спускалось сердце на руку к тебе
Под грунтом дней не разобрать лица. На желтых фотографиях истертых Родители идут из-под венца И свадебные разрезают торты. читать дальшеСреди немногочисленной родни, Прошедшей путь от свадьбы до развода Или до смерти, мы с тобой одни, Кого узнать сложнее год от года. И, в эти фотографии глядя, Я повторяю заговор нестрашный: Терпи, терпи, немного погодя Мы вырастем, мы обе станем старше.
Свои стихотворения пытаюсь разделять на какие-то подвиды. Сие творение относится к "Пасмурным мотивам".
Режущий скалистый трупный запах, Застывший в венах ионом агрессии. Он держит так цепко в своих старых лапах, Смрадно влечет странным духом депрессии.
Шкуру только убитого мамонта , Зябко поежившись, на плечи накидываю. Убийственно-милая выживания грамота - Кто беззащитней, того и насилуют.
Насилие - жизнь?.. С этим принципом выживу? Людской психологии ужасный трактат. Покину пещеру, свою грязную хижину, Сотку ковер-самолет и уеду в Багдад.
тебя притянуло неправильную к неправильному. (с) Антон Прада
она курит свой винстон блю, он бьёт её по рукам. каждые пять минут он побеждает в игре кого-то там, она читает паланика у его ног. у них вечерами рыдает в кваритре Том Йорк или Брайан Молко. он для неё - свит принс, зе ван, и не только. она, по привычке, втыкает в подушку иголки; чужие стихи, как заразу, разносит по всей квартире. у него таких было три, или, даже, четыре. у неё так ярко - впервые. у неё такое - впервые...
читать дальшеТак пронзительно пахнет сиренью и звездами, Как в то время, когда мы знакомыми не были, А июль проливался священными грозами, И рассказывал сказки языческой небыли.
Мы смеялись потом - и делили последнее, На двоих - корка хлеба, да плащ перелатанный... И в рассвете могли раствориться бесследно мы, Превратившись в туман прямо перед солдатами.
Мы чужими не станем - вовеки не сбудется, Каждый будет нести в себе часть отражения, Ты мне снишься в разгаре весенней распутицы, И играешь - заведомо на поражение.
Ты мне снишься на новой луне перед осенью Ты мой сбывшийся сон, и мое покаяние. А сентябрь все сыплет серебряной моросью, И я слышу твой смех - даже на расстоянии.
Сестра моя, прекрасная сестра, Да кто бы знал, уже ль не потеряла? читать дальшеСтекло зеркал... как грань его остра, Как тяжела мечта, что я украла, Когда сгорала в пламени костра.
Сестра моя, в разбитых зеркалах Лишь только в них наш облик отразится. Но кто бы знал, какая боль вела, Какие черные и страшные крыла Нам отдала в те вёсны матерь-птица И как часть нас в уплату забрала.
Сестра моя, куда еще идти, Когда везде хотят нас знать по роду, Когда везде, а как ты ни крути, В твоем лице все видят лишь урода, Хоть ты красива. Ведьмина порода! И за спиной шуршит вослед «прости»
Сестра моя, как манит темный лес, И зеркала, они-то скажут правду. Ужель прошел короткий век чудес? Но ты жива. Я этому так рада, Но почему же ты кричишь «не надо!» Сестра моя, моя сестричка, сес...
И, как с небес добывший крови сокол, спускалось сердце на руку к тебе
Отсюда не найти пути обратно. Я падаю в открытый рот Арбата, читать дальше Как в лисью нору. Смотрят фонари Раскосыми глазами Кавабаты, Как снежные кружатся лепестки. Беги, душа, беги, узоры тки, Храня непримиримость акробата. Я тоже настоящим был когда-то.
Приходит в марте мой король, Приходит в срок. читать дальшеОн шепчет имя, как пароль, и на порог Ступает смело. Ну, еще бы: он – король. А мне, дурёхе, невдомёк – «Смени пароль».
Он гладит кошку, на очаг Бросает взгляд. Огонь внутри почти зачах, и не горят Поленья – тлеют. Ну, еще бы: столько зим. Мне недосуг сто зим подряд Следить за ним.
Кивок, усмешка. Реверанс Как белый флаг. Упущен вновь последний шанс. Разжат кулак. Кинжал не звякнул. Ну, еще бы: тает лед, Ручьи сплетая. Разве враг Меня спасет?
- Король мой, солнце, отпусти! Дрожу и жду. - Беги. Считаю до пяти.
…В каком аду Он научился после стона «Отпусти!» Сжимать в объятиях, считая до пяти?